// В книге: Модернизация России: информационный, экономический, политический, социокультурный аспекты». М., 2012. С. 17-27.
Прежде чем что-то сказать о типе культуры, в которой нуждается модернизация (очевидно, не всякий тип годится для этого), необходимо определиться в самом понятии «модернизация». Под ней часто понимают любое техническое новшество или усовершенствование в сфере хозяйства и управления. Придумали более совершенную технологию — вот тебе и модернизация. Но в таком случае и переход от скотоводства к земледелию на заре человеческой истории следует считать модернизацией, а все учебники по истории переименовать в учебники по истории модернизации. Можно, конечно, понимать под модернизацией любую техническую инновацию (вчера это был паровой котел, сегодня нанотехнологии), но это не совсем то, что обозначается этим понятием в социальной науке.
Теория модернизации, как известно, возникла в 50–60-е гг. прошлого века в лоне университетской науки США под влиянием работ Т. Парсонса и Р. Мертона. Ее создателями были известные американские специалисты по так называемому «третьему миру» (С. Липсет, Ф. Ригге, Д. Энгер, Р. Уарт, С. Хантингтон и др.). Посредством данной теории они хотели как-то обозначить происходящие в странах этого мира экономические и политические процессы, взрывающие традиционный порядок и способствующие их переходу к индустриальному и демократическому обществу. Чуть позже теория модернизации была взята на вооружение государственными ведомствами США с целью обоснования их политики в отношении этих стран. Такими странами были преимущественно страны Азии, Африки, отчасти Латинской Америки, но никогда СССР, в отношении которого более уместным считался термин «конвергенция», а не «модернизация».
Все изменилось с распадом СССР, отбросившим Россию в разряд слаборазвитых стран («Верхняя Вольта с ракетами»). Теперь уже, не стесняясь, можно было говорить о ее модернизации. Термин прижился и в среде российских политиков, взявших на себя миссию реформирования России с целью «ее вхождения в современную цивилизацию». В дальнейшем этим термином стали обозначать все происходившие в русской истории реформационные процессы. В таком истолковании российская модернизация охватывает собой по крайней мире три столетия — начиная с петровских преобразований и вплоть до наших дней. Во всяком случае, широко обсуждаемый сегодня вопрос о необходимости модернизации поднимается в России не впервые.
Еще в советские времена много писалось и говорилось о важности осуществления в нашей стране научно-технической революции (НТР). Правда, никто тогда не называл эту революцию модернизацией. После крушения социализма процесс экономических реформ 90-х гг. шел уже под лозунгом модернизации, под которой реформаторы ельцинского призыва понимали, как правило, вестернизацию (или догоняющую модернизацию), то есть простой перенос на российскую почву западных экономических моделей. Но уже в то время многие западные ученые предупреждали о возможных отрицательных последствиях модернизации, если она проводится без опоры на культурные особенности и традиции собственной страны и народа. Тогда же и многие наши отечественные исследователи, оппонировавшие проводимым реформам, не раз ставили вопрос о необходимости считаться в процессе модернизации с национальной культурой народов России.
Чуть позже проект модернизации экономически отсталых стран с целью их подъема до уровня передовых сменился на Западе новым проектом включения каждой страны в транснациональную систему экономических и информационных связей и отношений, получившим название глобализации. Согласно этому проекту, страны «третьего мира», не будучи в состоянии пройти весь путь модернизации, должны играть в глобальной экономической системе роль периферии или полупериферии, служащей источником дешевой рабочей силы и природного сырья, местом для размещения трудоемких и низко технологичных производств. В России же «шоковая терапия» 90-х гг., выдаваемая за модернизацию, так и не поставила ее в один ряд с высокоразвитыми странами, но привела к полной разбалансировке экономических, политических и социальных структур, что заставило заговорить уже не о модернизации, а о стабилизации общественной системы, понимаемой как прежде всего укрепление «вертикали власти». На практике это обернулось рядом застойных явлений, что послужило основанием (в период президентства Д.А.Медведева) для возврата к лозунгу модернизации. В развернувшейся сегодня дискуссии на эту тему не всегда, правда, ясно, о чем, собственно, идет речь, что понимается под модернизацией в настоящее время, чем она должна отличаться от той, которая происходила в 90-е гг.
В действительности под модернизацией в общественной науке принято понимать не просто научно-технический прогресс, а переход от традиционного к современному обществу, к обществу модерна (или модернити, как его называют на Западе). Следующий переход — от модерна к постмодерну — это уже другая стратегия развития, отличная от модернизации. Ее преимущественно разрабатывают те, кого сегодня называют постмодернистами. Если граница, отделяющая модерн от домодерна, признается практически всеми, не вызывает серьезных разногласий, то граница между модерном и постмодерном либо оспаривается в своем существовании, либо по-разному трактуется. Где же проходит первая граница?
Думаю, не погрешу против истины, если определю домодерн как общественное состояние, в котором господствует традиция (или обычай), его потому и называют традиционным обществом, а модерн — как господство разума, или ratio, как рационализацию всех форм жизненного поведения человека. Хронологически эту границу обычно связывают с переходом от Средневековья к Новому времени, хотя отдаленным провозвестником модерна была уже греко-римская античность. Традиционное общество — это не просто общество, в котором существует традиция — традиция существует в любом обществе, — а общество, в котором традиция, освященная именем мирового бога или племенного божества, господствует над всеми проявлениями жизни, не позволяет выйти за ее пределы.
Традиция существует не сама по себе, не как просто привычка или личная прихоть, а как неизбежный на определенном этапе истории способ регуляции общественной жизни, получающий, как правило, мифологическую или религиозную легитимацию. Переход от традиционного к современному обществу — это одновременно переход от мифологического и религиозного к рациональному (научному) типу сознания и общественной регуляции, причем в сфере не только теории, но и практической (экономической и политической) жизни. Чтобы осуществить такой переход, Европе пришлось проделать длинный путь от Средневековья до Нового времени. Россия же, не знавшая в своей истории ни Возрождения, ни Реформации, ни до конца ( до самой гущи народной) доведенного Просвещения, так и не смогла полностью (в общенациональном масштабе) выйти за пределы традиционного, преимущественно религиозного (а то и чисто языческого) сознания. Это констатация многих крупнейших русских историков и философов. Даже в период гонений на православную религию и Церковь присущая русскому народу внутренняя религиозность давала знать о себе в своеобразной сакрализации им верховной власти, в культе вождей, в восприятии господствующей идеологии чуть ли не как религиозного учения, принимаемого исключительно на веру.
Нельзя, конечно, отрицать происшедшее за годы существования советской власти разрушение традиционного для старой России общинного уклада жизни, слом традиционной системы поземельных отношений, что стало причиной огромной миграции сельского населения в города и промышленные центры. Но ведь, помимо традиционного (преимущественно деревенского) уклада жизни, существует и традиционализм мышления, преодолеть который намного сложнее, чем просто разрушить общину. В эти годы крестьянин, переезжая в город, становился не буржуа или гражданином, а всего лишь наемным работником на службе у государства, мало чем отличаясь по образу жизни и способу мышления от типичного представителя традиционного общества.
В отличие от традиционного рациональный тип поведения и сознания напрямую зависит от способности человека жить в политической и духовной свободе. Хотя человеческая свобода была впервые открыта греками, считавшими себя «свободнорожденными», а затем по-новому осмыслена в христианстве с его учением о свободе воли, человек эпохи Средневековья так и не освободился полностью от власти традиции. И лишь после того, как он осознал себя разумным существом, способным самостоятельно принимать решения, полагаться исключительно на свой, а не чужой разум (разум богов или предков), можно говорить о наступлении эпохи модерна.
Обычно переход к модерну связывают с формированием так называемого «третьего сословия», с выходом на историческую арену буржуазного класса частных собственников и предпринимателей. При этом не всегда учитывают особую роль в этом переходе тех, кого принято называть интеллектуалами. Европейских интеллектуалов следует отличать как от мудрецов и пророков Востока, вещавших непосредственно от имени Бога, так и от средневековых богословов и схоластов, бравших на себя функцию интерпретации текстов Священного Писания. Хотя французский историк-медиевист Жак Ле Гофф называет их «средневековыми интеллектуалами», они имеют мало общего с интеллектуалами Нового времени. К ним относятся в первую очередь гуманисты эпохи Возрождения, религиозные реформаторы, просветители. При всех различиях между ними они все вместе подготовили наступление эпохи разума, поставив под вопрос любую идущую из прошлого традицию, сделав предметом рациональной критики понятия и представления, основанные на авторитете предания или писания.
Собственно, в этом и состояла функция интеллектуала в Новое время, сделавшая возможным переход к модерну. Он взрывал любую традицию, не отвергал ее, но делал предметом критической рефлексии. Все, что было основано на иррациональной вере, на суевериях и предрассудках, теряло в его глазах всякую ценность. Отсюда не следует, что интеллектуалы пытались поставить себя на место прежних авторитетов. Не себя, а разум, присущий каждому человеческому существу. «Имей мужество доверять собственному разуму!» — так когда-то Кант сформулировал суть Просвещения, а вместе с ним и основное кредо эпохи модерна. Иное дело, что разум у всех людей один. Они могут иметь разный опыт, но мыслят по одним и тем же законам и правилам логики. Так думала вся классическая философия. С опровержения данного тезиса — трансцендентального единства разума — и начинается постмодерн. Но это тема для другой статьи.
Современным (или модерном) с этой точки зрения следует считать все то, что пропущено через разум, имеет характер рационально установленной истины. Быть современным — значит мыслить и действовать рационально («целерационально», сказал бы Макс Вебер), полагаясь исключительно на доводы разума. Иное дело, что сам разум можно трактовать по-разному. Установить, в чем именно заключается разумность человека, — главная задача всей классической философии, которую с полным на то основанием называют философией разума.
Пока речь идет о познании природы ведущая роль разума, как он представлен в науках о природе и в разного рода технических свершениях, не вызывает сомнения. Но можно ли быть столь же разумным в постижении и организации общественной жизни людей — далеко не рациональной в своих основаниях, базирующейся на конфликтующих между собой интересах и целях. Модернизация, понимаемая как рационализация, не может оставить без ответа вопрос о том, в чем состоит рационализация общественной жизни, как она затрагивает основные социальные институты — от семьи до государства, от экономики и политики до образования и культуры. Модернизация какого-то одного сегмента общества (например, производственно-технологического), не затрагивающего все остальные, порождает уродливый симбиоз традиционализма и рационализма, отличающийся крайней неустойчивостью, нестабильностью, чреватый серьезными социальными взрывами и потрясениями. История дореволюционной и послереволюционной России служит тому достаточно ярким примером.
От наших экономистов можно порой услышать, что российская модернизация предполагает в первую очередь переход к экономике рыночного типа. Ее называют также инновационной, эффективной, социально ориентированной экономикой, но в любом случае видят в ней главную цель всей модернизации. Можно подумать, что все остальное в России уже существует по критериям самой строгой рациональности. Вызывает, однако, серьезное сомнение, что целью модернизации, даже экономической, является переход к рынку. Рынок, как известно, возник задолго до всякой модернизации, а капитализм стал его естественным продолжением. Это, если угодно, объективный и стихийный процесс, который нельзя декретировать никакими указами. Вообще считать модернизацией переход к капитализму (как до того к социализму и коммунизму) столь же нелепо, как думать, что Античность и Средневековье также возникли в результате кем-то предложенного и сознательно осуществленного плана или проекта модернизации. Об их существовании люди узнали post factum, после того как эти эпохи уже сошли с исторической арены.
В отличие от объективных процессов, протекающих, как правило, за спинами людей и осознаваемых задним числом, модернизация означает достижение заранее известной и сознательно планируемой цели. Политическая воля, основанная не на традиции, а на рациональном расчете, играет здесь решающую роль. Не случайно все попытки модернизации России инициировались сверху. Хотя сама идея модернизации может разделяться и поддерживаться разными группами людей, вкладывающими в нее разное содержание, реальной программой общественного развития и обновления она становится в руках политической элиты, находящейся у власти. Последняя не только инициирует процесс модернизации, но и ставит ему на службу всю мощь государственной машины. И от качества этой элиты, от уровня и типа ее культуры во многом зависит направление задаваемого ею модернизационного процесса.
На эту сторону дела не всегда обращают должное внимание, видя в модернизации нечто вроде естественно протекающего и объективного процесса. В действительности модернизация — это, прежде всего, сознательно осуществляемая властью политика, то есть нечто весьма субъективное. Политика эта продиктована, несомненно, вполне реальными обстоятельствами (например, отсталостью страны), является как бы ответом на объективные вызовы истории, но далеко не факт, что, будучи сознательным выбором власти, она содержит адекватный ответ на эти вызовы. Здесь и возникает необходимость корректировки модернизационной политики и стратегии власти с позиции научной теории. Наличие такой теории — необходимая предпосылка любой успешной модернизации.
Так, модернизация, понятая как строительство социализма в одной стране, не прижилась на русской почве, дала сбой, приведший к распаду государства. Ее заменили в 90-е гг. на либерально-рыночную модель модернизации, позаимствованную у западных теоретиков экономического монетаризма. Но и она оказалась столь же болезненной, как и предыдущая, породив среди значительной части населения тоску по советскому прошлому. Обе модели — социалистическая и монетаристская — были субъективным выбором власти, не считавшейся с тем, какой реально может быть модернизация в условиях России. Понятно, что и навязывались они поэтому обществу чисто насильственными средствами.
Уже с Петра I принуждение и насилие становятся главным инструментами модернизационной политики власти. По словам В. О. Ключевского, «реформа, как она была исполнена Петром, была… делом беспримерно насильственным и, однако, непроизвольным и необходимым… Уже люди екатерининского времени понимали, что обновление России нельзя было представлять тихой работе времени, не подталкиваемой насильственно»[1]. Большевистская модель модернизации также была предельно репрессивной, что свидетельствует не об ошибочности самой модернизации, а о ложном понимании того, чем она является и может быть на самом деле. Неправильно поставленная цель рождает и сугубо репрессивные методы ее осуществления. В чем же реально состоит модернизация общества?
Делая модернизацию своей политикой, власть, видимо, не может брать на себя функцию непосредственного исполнителя всего комплекса проблем, касающихся экономического развития страны. Вряд ли от нее напрямую зависит техническое перевооружение промышленности и сельского хозяйства, замена устаревшей техники современной, создание новых производственных мощностей и увеличение рабочих мест и пр. Не чиновники являются двигателем экономического прогресса. Это дело людей, кровно заинтересованных в нем, — предпринимателей и бизнесменов. Но чтобы такие люди появились и могли самостоятельно действовать, государство должно освободить их от излишней административной опеки. И уж тем более не делом власти является создание класса частных собственников. Оно должно гарантировать каждому право частной собственности, но не саму собственность, которую можно приобрести только за счет собственного труда. Власть как источник собственности (что отчетливо проявилось в ходе проведенной у нас приватизации) никогда не будет открытой и прозрачной. Сращивание власти с собственностью есть наиболее очевидный рецидив старой, архаической, традиционной системы власти.
Модернизация, проводимая властью, может быть с этой точки зрения только одним — модернизацией самой власти, всей системы государственного управления. Модернизация, не меняющая идущую из прошлого систему власти, сохраняющая в неизменном виде ее основные параметры, является модернизацией только по видимости. В этом и состоял основной порок всех предшествующих модернизаций — как петровской, так и большевистской. Они могли затронуть все, что угодно, но только не саму власть. Место, занимаемое властью, в любом случае оставалось неприкосновенным: как только волны модернизации доходили до него, все откатывалось назад. Могли меняться правящие элиты, эмблемы и титулы власти, но сам принцип централизованной и единоличной власти оставался неизменным. Это и есть наша традиция.
Модернизацией, способной прервать эту традицию, мог быть только переход к правовому государству с его обязательным признанием приоритета права над всеми иными формами государственного управления. Быть рациональным в политике — значит руководствоваться в ней не личными или корпоративными интересами, а обязательными для всех нормами и принципами права.Не право власти, а власть права на всех уровнях государственной жизни — вот что служит главным вектором политической модернизации, открывающей простор и для всех ее остальных проявлений, в том числе в сфере экономики. Формы государственного устройства в современном мире могут располагаться в самом широком диапазоне — от конституционной монархии до президентской или парламентской республики — но в любом случае должны базироваться на общих для всех принципах конституционного права. Разделение властей, состязательность партий, выборность и сменяемость власти, легальность оппозиции — без этого любая конституция превращается в простую видимость правового документа. И никакая отсылка к исторической «матрице» народа, к его обычаям и традициям не должна служить оправданием отступления от этих принципов.
Но можно ли заставить власть модернизировать саму себя? Это как раз то, что в России никогда не получалось. И объясняется это одним очень существенным пропуском в нашей национальной культуре, во всем остальном высоко духовной – отсутствием в ней ценности правосознания. Этот пропуск наблюдается не только среди так называемых простых людей, что вполне естественно для аграрной, крестьянской страны, но и среди нашей политической и культурной элиты, называющей себя интеллигенцией. Об этом когда-то писал один из авторов знаменитого сборника «Вехи» выдающийся русский правовед Б.А.Кистяковский в статье «В защиту права (Интеллигенция и правосознание)». Среди многих обвинений в адрес русской интеллигенции, выдвинутых авторами этого сборника, в данной статье особо выделяется недооценка русскими интеллигентами права и правосознания, даже пренебрежение ими. «…Русская интеллигенция, — пишет Б.Ф.Кистяковский, — никогда не уважала права, никогда не видела в нем ценности; из всех культурных ценностей право находилось у нее в наибольшем загоне. При таких условиях у нашей интеллигенции не могло создаться и прочного правосознания, напротив, последнее стоит на крайне низком уровне развития»[2]. Подобное отношение к праву, по его мнению, является результатом «отсутствия какого бы то ни было правового порядка в повседневной жизни русского народа»[3].
Многие русские умы, включая Герцена, не говоря уже о славянофилах и народниках, усматривали в слабости правовых норм и отсутствии внешнего праворопорядка положительную, а не отрицательную сторону русской жизни, видели в этом даже известное преимущество русского народа перед народами западноевропейскими. Те заняты устроением внешней жизни, тогда как русские более озабочены жизнью внутренней – религиозной и нравственной. Зачем право, если такая высокая духовность? «Основу прочного правопорядка, — считает Б.А. Кистяковский, — составляет свобода личности и ее неприкосновенность». Постоянная озабоченность русской интеллигенции вопросом о том, в чем состоит «идеал личности», бесконечные искания ею «критически мыслящей, сознательной, всесторонне развитой, самосовершенствующейся, этической, религиозной и революционной личности»[4], никогда не включали в себя «идеал правовой личности». «Обе стороны этого идеала – личности, дисциплинированной правом и устойчивым правопорядком, и личности, наделенной всеми правами и свободно пользующейся ими, — чужды сознанию нашей интеллигенции»[5]. И сегодня призывы к духовности, к возрождению утраченной веры и нравственных ценностей отодвигают на второй план, а то и вовсе упускают из виду важность и ценность правовой организации общественной и государственной жизни, вне которой никакая духовность и культура выжить не могут. Разве не об этом свидетельствует вся последующая после «Вех» русская история?
Пренебрежение правом было свойственно, разумеется, не только русской интеллигенции, но в равной мере и всем остальным слоям русского общества, включая и тех, кто, казалось бы, по самой своей функции должен был стоять на защите правового порядка – государственным и судейским чиновникам. Произвол и беззаконие в системе государственного управления и в деятельности судебных органов – исконная беда России. Интеллигенция несет за это особую ответственность только потому, что, будучи наиболее мыслящей частью российского общества, так и не смогла донести до его сознания важность права в общественной и культурной жизни, ничем не уступающую по своей ценности религии, искусству, философии и науке. Сегодня, казалось бы, никто на словах не сомневается в нужности и полезности правопорядка, но в бесконечных рассуждениях на тему о культуре современной России, вопросы права и правосознания, если и затрагиваются, то где-то в самую последнюю очередь. Русская культура, как бы ее высоко не оценивать, так и не выработала противоядия от правового нигилизма, оборачивающегося на практике правовым беспределом. А то, что не стало органической частью национальной и народной культуры, не имеет шанса стать и привычной нормой общественной и государственной жизни.
В чем причина такого равнодушия нашей культуры к вопросам правового устроения жизни? Прежде всего, я думаю, в том, что гражданское общество, о котором сейчас так много говорят и пишут, не стало еще в России повседневной реальностью, не втянуло в себя всю массу населения. На языке права говорят ведь те, кто считают себя не просто подданными своего государства, но и гражданами своей страны, т.е. теми, кто осознал свои права и строит свои отношения с другими и государством на их основе. Много ли у нас сегодня таких? Некрасовское «поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан» пока так и остается призывом и пожеланием: такое впечатление, что поэтов у нас и сейчас больше, чем граждан. И сегодня не все наши поэты в широком смысле этого слова, т.е. не все деятели культуры, осознают себя гражданами, предпочитая строить свои отношения с государством на традиционной основе принятия и признания любой власти в обмен на ее покровительство. Что уж тут говорить об остальных. С усвоения ценности правосознания и внедрения права в государственную жизнь, собственно, и начинается модерн.
Казалось, никто не отрицает необходимости технической модернизации, но почему у многих признание этой необходимости сочетается с откровенно антиправовой (антилиберальной, что по сути одно и то же) и антидемократической риторикой, с защитой традиционных, архаических устоев власти и жизни? Россия для них — предмет не столько теоретического анализа и критической рефлексии, сколько объект для не знающих удержу и границ самовосхвалений, пророческих предсказаний и мессианских упований. Пока такие люди занимают ведущие места в образовании, культуре, средствах массовой информации, экспертных сообществах, пользуются поддержкой власти и заполняют собой все публичное пространство, российская модернизация будет тем, чем была до сих пор — кружением на одном месте.
Переход от традиционного общества к современному (а в этом и состоит суть модернизации) — один из сложнейших процессов в человеческой истории. Каждый народ, осуществлявший такой переход, переживал его по-своему. И не всегда этот переход доводился им до конца, приводил к желаемым результатам. Чтобы он увенчался успехом, нужно не только желание и усилие власти, но и наличие ряда предпосылок, лежащих в сфере не столько экономики или государственной власти, сколько культуры. Культура, не содержащая в себе этих предпосылок, мало пригодна для модернизации. Одной из них, как я думаю, является согласие людей относительно того общества, в котором они хотели бы жить, которое считают для себя современным. Такое согласие рождается в процессе интеллектуального и политического образования и просвещения основной массы населения, способствующем их культурному сближению и уравниванию. Существует ли в России такое согласие? Если мы спросим об этом у наших даже самых образованных людей, то получим совершенно разные ответы. Одни хотят в Европу, считают себя европейцами, а Россию — частью Европы, другие считают Россию Европой и Азией одновременно — Евразией, третьи — чем-то отличным и от Европы, и от Азии. Европейцы не спорят о том, какую цивилизацию они считают своей, что ее отличает от других цивилизаций, у нас же спорят только об этом. Потому наши споры столь непримиримы. Не только в обществе, но и у наших элит нет консенсуса по этому поводу. А при отсутствии в обществе такого консенсуса, о какой модернизации может идти речь? Но это означает наличие существенного пробела в нашей культуре, который я выше определил как отсутствие ценности правосознания.
Другой предпосылкой модернизации является признание активной частью общества собственной несовременности, исторической отсталости, если угодно, цивилизационной неполноценности по сравнению с более передовыми странами и народами. Подобное сознание равносильно «хронополитической травме», болезненно переживаемой многими людьми. Кому охота считать себя хуже других? Но только сознание несовершенства собственной страны может побудить к принятию модернизационной стратегии развития. У какой части населения может возникнуть такое сознание?
Для тех, кто предпочитает жить «по обычаям старины», такой проблемы просто не существует. Чувство национального самодовольства и самолюбования, почему-то считающееся у нас патриотизмом, с модернизацией несовместимо. В России с ее вековыми традициями всеобщего бесправия и единомыслия сознание ее несовременности могло появиться только у тех, кто имел хоть какой-то опыт личной свободы и самостоятельного мышления. Такие люди появились здесь впервые в среде образованных дворян, а затем и разночинцев, из которых сложилось особое сословие людей под названием «интеллигенция». Именно в среде русской интеллигенции идея модернизации России получила осознанную поддержку, нашла сторонников, пытавшихся осуществить эту идею разными средствами — от умеренных до радикальных и даже революционных, в союзе с властью или, наоборот, наперекор ей. Но только в зависимости от того, насколько власть находила общий язык с творческой, технической научной, гуманитарной и другой интеллигенцией, складывалась и судьба модернизации.
И сегодня, как я думаю, успех модернизации прямо зависит от того, кто станет ее субъектом. В способность государственных чиновников стать таким субъектом я не очень верю. Ибо государство и есть то, что подлежит модернизации в первую очередь. Считать весь народ таким субъектом также преждевременно, поскольку значительная его часть пока еще живет в плену традиционных представлений. Равно и наши олигархи, целиком зависимые от власти и обогащающиеся за счет эксплуатации природных ресурсов, вряд ли станут движущей силой модернизации. Ученые-естественники, представители технических наук, несомненно, могут способствовать научно-техническому прогрессу общества, но это еще не модернизация в точном смысле этого слова. При всех достижениях научно-технической мысли в СССР он так и не смог избежать последующего распада и гибели системы. Действительным субъектом модернизации в любой стране всегда были люди, обладавшие развитым гражданским самосознанием, т. е. сознанием своих человеческих прав и обязанностей в сфере мысли, политики, и экономики. Они писали конституции, формировали современные органы государственного управления и судопроизводства, создавали условия для честного бизнеса, способствовали просвещению и образованию всей остальной массы населения. Так было в Европе, в США, в странах Азии и других странах всего мира, достигших современного уровня развития. И в России модернизация станет реальностью лишь в результате увеличения числа людей, обладающих таким самосознанием, стоящих на уровне современной культуры с ее уважением к свободе, достоинству и самостоятельности каждого человека, равно как и с ее признанием за каждым способности принимать рационально обдуманные решения.
[1] Ключевский В. О. Русская история. Полный курс лекций : в 3 кн. М., 1993. Кн. 3. С.
[2] Вехи. Из глубины. М.1991. С.123.
[3] Там же.. С. 126.
[4] Там же. С.128.
[5] Там же.